... В апреле он еще удерживал мысль, но к концу мая его стало заносить. Слушатели поняли, что им не суждено постичь истоки романтизма, зато они навидаются и наслушаются странных вещей. Все меньше оставалось от академической проформы. Профессор Герцог вел себя с бесконтрольной откровенностью человека, глубоко погруженного в свои мысли. К концу семестра в его лекциях стали возникать долгие паузы. Случалось, он умолкал, обронив "прошу прощенья" и шаря за пазухой авторучку. Под скрип стола он писал на клочках бумаги, испытывая небывалый зуд в руках; он обо всем забывал, его глаза смутно блуждали. На бледном лице все выражалось -- решительно все. Он урезонивал, убеждал, страдал, ему представлялась замечательная дилемма: он открыт наружу -- он замкнут в себе; и все это безмолвно выражали его глаза, рот -- томление, непреклонность, жгучий гнев. Все это можно было видеть. В мертвой тишине класс ждал три минуты, пять минут. Поначалу в его записях не было системы. Это были фрагменты -- случайные слова, выкрики, переиначенные пословицы и цитаты, либо, пользуясь идишем его давно умершей матери, трепвертер (Треп, болтовня) -- остроумие задним числом, когда ты уже сходишь по лестнице. Он, например, записывал: Смерть -- умереть -- снова жить -- снова умереть -- жить. Нет человека -- нет смерти. Еще: Поставили душу на колени? Нет худа без добра. Скреби пол. И еще: Отвечай глупому по глупости его, чтобы он не стал мудрецом в глазах своих. Не отвечай глупому по глупости его, чтобы и тебе не сделаться подобным ему (Книга Притчей Соломоновых, 26, 5, 4). Выбери одно. Он сделал такую запись: Благодаря Уолтеру Уинчеллу (популярный с предвоенных лет радиожурналист сенсационного толка) я вижу, как И. С. Бах надевает черные перчатки, чтобы сочинить заупокойную мессу. Герцог едва ли сам сознавал, как относиться к своей писанине...
|